Сочинение: Французская Буржуазная революция
что взята Бастилия, губернатор де Лонэ убит, а Париж во власти восставших.
Король спросил: "Это возмущение?". Ларошфуко ответил ему историческими
словами: "Это - революция, государь!".
И тут впервые король Людовик XVI осознал, что он столкнулся лицом к лицу с
таким событием, которое не переживал никто из его предшественников за полторы
тысячи лет существования французского королевского трона.
Утром 15 июля герцог Ларошфуко, сделав радостное лицо, сообщил Национальному
собранию, что король решил удалить войска из Версаля. Собрание, переживавшее
в течение всего предшествующего дня смертельную тревогу, ответило на эти
слова громкими аплодисментами. Затем, когда Ларошфуко сказал, что король
хочет лично сообщить о своем решении, Мирабо встал и заявил: "Скажите королю,
что Генрих IV, память которого все благословляют, тот из его предков,
которого король Людовик XVI хотел принять за образец, пропускал съестные
припасы в восставший Париж, который Генрих лично осаждал, а свирепые
советники короля Людовика XVI отправляют прочь хлеб, который торговцы хотят
ввести в голодающий и верный королю Париж!"
15 июля, когда Мирабо произносил эти слова, в Париже, после первоначальной
горячки победы и торжества, появилась некоторая растерянность. Дело было уже
не в том, пошлет или не пошлет король войска, но в том, что де Бройль
запретил пропускать съестные припасы в Париж. Начиная с 13 июля в Париже уже
не хватало съестных припасов. Говорили, что де Бройль хочет взять Париж
голодом. И когда Мирабо заявлял, что Людовик XVI не пропускает в Париж хлеб,
он имел а виду то страшное оружие, которое оставалось еще в руках короля -
голод.
Но за день 15 июля случилось нечто новое и очень важное: в версальских
войсках, именно в так называемых верных частях, начались колебания.
Королевский двор ждал выхода революционной массы из Парижа и нашествия ее на
Версаль. Король знал, что у этой массы есть теперь оружие и порох, он знал,
что полк "Французской гвардии" уже полностью перешел на сторону народа, -
значит, у восставших уже есть организованная военная сила. И король пошел на
уступки. К вечеру 16 июля он вынужден был вернуть Неккера и уволить в
отставку де Бройля. Мало того: короля заставили выехать в Париж для того,
чтобы лично примириться с восставшим против него народом. Уже в этот момент
король, разумеется, потерял свою власть. Правда, с тех пор он сделал еще
немало попыток покончить с революцией вооруженной рукой, прежде чем проиграл
сначала свою свободу, а затем и жизнь.
Весть о взятии Бастилии парижским народом произвела потрясающее впечатление
на весь мир. Вот что писала архибуржуазная голландская газета "Gazette de
Leyde" через несколько дней после этого происшествия:
"Непостижимое дело славной французской нации и особенно жителей революционной
столицы. В течение 26 часов они выставили 100 тысяч вооруженных. Ночью они
очистили Париж от множества воров и разбойников, из которых те, кто был
пойман на месте преступления, немедленно были повешены или расстреляны. Без
всякого военного командования революционеры заняли Дворец инвалидов и грозный
замок Бастилию. Все эти огромные и поистине героические действия совершены
без всякого беспорядка".
26 августа Собрание принимает Декларацию прав человека и гражданина, которую
король сперва отказывается ее утвердить, но волнения вспыхивают с новой
силой. Следует знаменитый 10-тысячный поход женщин на Версаль - и король
вынужден вернуться в Париж и утвердить Декларацию, все больше превращаясь во
власть без силы. Собрание же все больше и больше становится силой без власти.
Чего хотят депутаты? Пока что самые смелые их мечты - конституционная
монархия взамен абсолютизма: разница лишь в том, что "правые" желают варианта
с декоративным парламентом и абсолютным "вето" короля, "левые" выступают за
возможность преодоления королевского "вето", а "крайне левые" - будущие
республиканцы (Робеспьер в том числе), отвергают "вето" в принципе и
отстаивают всеобщее избирательное право.
В октябре депутаты меняют статус короля - оставаясь главой исполнительной
власти, он может править лишь на основании законов, принимаемых Национальным
Собранием, а назначать министров может, но не из состава Собрания, чтобы
нельзя было таким образом подкупать депутатов. И все же до республики еще
"дистанция огромного размера" - даже Марат в августе 1789-го напишет: "в
большом государстве множественность дел требует самого быстрого их
отправления ... в этом случае форма правления должна быть, следовательно,
монархической".
Тем не менее, изменения нарастают - 30 июля возникает Парижская коммуна,
пример Парижа подхватывает вся Франция и в июле-августе прежние
муниципалитеты добровольно или под давлением силы уступают место выборным
комитетам. В декабре 1789-го - январе 1790-го проводятся достаточно разумные
административная и судебная реформы - сокращается и упрощается центральная
администрация, все ее агенты на местах упраздняются, управление переходит к
выборным органам, что никак не устраивает желающего править как отец и дед
Людовика, и в июне 1791-го король пытается бежать из страны, чтобы поднять
всю Европу против Франции.
По случайности (почтмейстер на станции узнает короля в лицо) бегство не
удается, Людовик вынужден вернуться в Париж, и с этого времени он уже
превращен в декорацию - подобную Горбачеву после августа 1991-го. 21 июня
Национальное Собрание берет на себя всю полноту власти, а 3 сентября оно
принимает Конституцию, юридически закрепляющую в стране режим конституционной
монархии. Король приносит Конституции присягу, надеясь, что самое неприятное
позади - но остановить грозный процесс уже невозможно.
АКТ ВТОРОЙ.
От монархии - к республике, от республики - к диктатуре.
В апреле 1792-го на Францию обрушивается ураган войны - Англия, Австрия и
Пруссия стремятся сокрушить давнего врага. Дела на фронте идут из рук вон
плохо - королевские генералы не приучены к настоящим сражениям, недаром в
недавней Семилетней войне Франция отнюдь не снискала лавров. И вот 22 июля
Законодательное Собрание (пришедшее на смену Национальному) торжественно
объявляет знаменитый декрет: "Граждане, Отечество в опасности!" (как раз в
это время пехотный капитан Руже де Лиль сочиняет "Марсельезу", которой
суждено стать национальным гимном).
Ценой небывалых усилий врагов удается остановить, но напряженность не
уменьшается, и с трибуны Якобинского клуба звучит гневная речь Робеспьера:
"основная причина наших бед коренится как в исполнительной власти (короле),
так и в законодательной. Исполнительная власть стремится погубить
государство, законодательная не может или не хочет спасти его". Робеспьер
предлагает всеобщим голосованием избрать национальный Конвент для выработки
новой Конституции, но поначалу депутаты его не поддерживают - и тогда в дело
вмешивается народ Парижа.
10 августа под руководством комиссаров Коммуны парижане идут на
кровопролитный штурм королевского дворца Тюильри - и бьет последний час
монархии. Людовик оказывается в тюрьме Тампль, а 21 сентября 1792 года
Конвент собирается на свое первое заседание и первым делом упраздняет
королевскую власть во Франции, провозглашая ее республикой. Но, как
выясняется, республику объявить несложно - сложнее найти республиканцев ...
В первую очередь, Конвент сталкивается с нелегкой задачей - что делать с
бывшим королем? Примечательно, что именно адвокат и "законник" Робеспьер с
трибуны Конвента требует: "Не судить надлежит короля, а казнить его, не может
быть и речи ни о каком судебном процессе ... Людовик должен умереть, чтобы
жила республика!" - и в который раз подтверждается, что суд победителей не
бывает правым.
Результат предрешен - 15 января 1793-го поименным голосованием 387 голосами
против 334 Конвент приговаривает Людовика XVI к казни, и 21 января голову
короля палач показывает народу - слыша в ответ возгласы "Да здравствует
республика!" ... Но что в России после подавления августовского путча, что во
Франции после объявления республики - злой рок тяготеет над победителями: те,
кто объединенными усилиями свергли королевскую деспотию, тут же сходятся в
рукопашной схватке не на жизнь, а на смерть.
Две главные партии враждуют в Конвенте - жирондисты (условно - партия
собственников) и монтаньяры (главным образом - члены Якобинского клуба,
аналог разночинцев). Соперники бросают друг другу в лицо одни и те же
обвинения в "роялизме", в попытках установления диктатуры, в связях с
враждебной Англией, а высказывания ораторов по поводу свободы печати,
смертной казни и парламентской неприкосновенности меняются полярно - в
зависимости от того, кто на данный момент находится у власти.
Никто не в силах переиграть оппонента парламентским путем - и монтаньяры
первыми не выдерживают искушения применить путь "непарламентский": 2 июня
верные им войска и около 100 тысяч вооруженных горожан окружают Конвент,
требуя выдачи и ареста депутатов-жирондистов. Даже монтаньяр Барер, выступая
в Конвенте, восклицает - "рабы не могут издавать законов, разве будут уважать
ваши законы, если вы принимаете их, будучи окружены штыками?", но пушки уже
заряжены и фитили зажжены - и большинство Конвента стыдливо соглашается
голосовать за арест.
Якобинцы оказываются у власти, но очень быстро выясняется, что решать
экономические проблемы они способны лишь откровенно популистскими методами.
Введя максимум цен на основные товары (в первую очередь, на хлеб), якобинцы
тут же вынуждены "парировать" это введением максимума зарплаты - в итоге
недовольны все, а есть лишь бесконечные очереди за формально дешевыми
продуктами. По стране (как в во времена "продразверстки" в России) мечутся
отряды "революционных комиссаров", реквизируя в деревнях продовольствие за
непрерывно печатаемые "ассигнаты" - а фактически, за резаную бумагу - и в
департаментах вспыхивают руководимые жирондистами восстания. В стране
начинается гражданская война, а вдобавок - новый виток иностранной
интервенции, и отчаявшиеся якобинцы идут на установление диктатуры.
24 июня 1793 года якобинский Конвент еще успевает принять одну из лучших
Конституций во французской истории, закрепляющих основные демократические
свободы, республику, всеобщее избирательное право, но ... сами же якобинцы
начинают бешеную кампанию за то, чтобы отложить ее введение в действие.
Логика их действий прозрачна: введение в действие Конституции означает новые
выборы, которые лидеры Якобинского клуба (по образцу некоторых современных
российских политиков) боятся проиграть.
Впрочем, все это прикрывается красивой словесной оболочкой - например тогда,
когда в Конвенте 11 августа выступает все тот же Робеспьер: "Ничто не может
спасти республику, если Конвент будет распущен и вместо него будет создано
Законодательное собрание ..., если назначить новые выборы, победу на них
могут одержать враги республики". Как хорошо, однако, нам знакома эта логика
"революционной целесообразности" и двойной морали - для "своих" и для
"чужих"!
10 октября Сен-Жюст выступает в Конвенте с программной речью об "очередных
задачах якобинской власти" и опять, до боли знакомо, звучат слова: "В
обстоятельствах, в которых ныне находится республика, конституция не может
быть применена ... Правительство не должно считать себя связанным
обязанностью соблюдать конституционные права и гарантии, его главная задача
заключается в том, чтобы силой подавить врагов свободы ... Надо управлять при
помощи железа там, где нельзя действовать на основе справедливости". Конвент
послушно принимает декрет, которым осуществление Конституции 1793 года
откладывается до заключения мира. Отныне в стране вводится "революционный
порядок управления" (также знакомый нам термин!), 4 декабря 1793 года новый
декрет окончательно оформляет режим якобинской диктатуры, а Конвент
провозглашается "единственным центром управления".
Увы, формально всевластный Конвент очень быстро попадает в зависимость от
двух своих грозных комитетов - Комитета общественного спасения и Комитета
общественной безопасности. Все предложения этих комитетов немедленно и под
страхом гильотины для возражающих утверждаются Конвентом, ставшим игрушкой в
руках собственной исполнительной власти. Отныне все органы власти и
общественные должности подчиняются непосредственному надзору Комитета
общественного спасения, и начинается последний, стремительный и кровавый этап
якобинского правления. Главным оружием революционного правительства
объявляется террор.
ДЖОН МУР Сентябрьские дни 1792 года
Записки англичанина, находившегося в Париже
Пять часов вечера
Самые ужасные преступления[1] совершаются
сейчас в тюрьме Аббатства, совсем близко возле того отеля, в котором я пишу.
Ничего подобного невозможно отыскать ни в каких летописях преступлений.
Чернь, называемая здесь народом, совершенно однако недостойная какого бы то
ни было имени, имеющего хотя бы малейшее отношение к человеческой природе,
орда ужасных чудовищ взломала тюрьму Аббатства и теперь избивает узников.
Девять часов вечера.
Несколько часов они были заняты этим ужасным делом; тюрьма переполнена
узниками. Кроме имевшихся здесь еще до 10 августа, довольно значительное
количество их было прислано позже; многие лишь на основании легкого
подозрения; много несчастных священников уже совершенно без всякого
определенного обвинения, лишь только потому, что они священники; меня
уверяли, что много граждан попали туда лишь благодаря ненависти и личной
мести лиц, составляющих сейчас Парижскую коммуну. Если бы даже было основание
предполагать, что в тюрьме Аббатства имеются одни лишь виновные, каковой
возможности никто, однако, не допускает, то и это предположение разве могло
оправдать такое поругание закона, человеческого достоинства и народной
совести? Тюрьма должна быть самым священным из всех убежищ, тем более причин
смотреть на такое поругание, как на святотатство, как если бы дело касалось
храмов и алтарей, потому что все обвиненные в каких-либо преступлениях
содержатся в тюрьме до тех пор, пока их либо оправдают, либо признают
виновными; там, в ожидании этого, они находятся под защитой законов и
народной совести. Сегодня, более чем когда-либо естественно думать, что среди
узников имеется много невинных, так как они были захвачены во время восстания
опрометчиво, лишь по незначительным подозрениям и, вероятно, по большей
части, из личной мести. Какая, однако, ужасная мысль! Сейчас их избивают
всех, без разбора!
Как же могут граждане этой громадной столицы оставаться пассивными зрителями
подобных преступлений.
Весьма вероятно, что это лишь приведение в исполнение плана, созданного
недели три тому назад; эти произвольные аресты имели целью вызвать ложные
слухи об измене и предполагаемых бунтах, распространяемых, чтобы вызвать
ярость в народе; чтобы использовать ропот, происходящий от дурных вестей с
фронта, приказывали стрелять из пушек и бить в набат, чтобы увеличить тревогу
и страхом парализовать несчастных граждан; а в это время банда, набранная из
злодеев, идет избивать тех, кого ненависть, месть или угрызения совести
предают анафеме и разрушению, но которых не мог уничтожить ни закон, ни
правосудие.
Сейчас, вероятно, за полночь, а резня все продолжается! Великий Боже!
3 сентября.
Ужасные действия, начатые вчера после полудня, все еще продолжаются в
Аббатстве; они распространились и на тюрьму Ла Форс, и на Консьержери, и на
Шателэ, словом, на все парижские тюрьмы, включая сюда и Бисетр, расположенный
за милю от города.
Всюду идет непрекращающаяся резня. Народу был дан такой отчет:
"Был организован ужасный заговор, составлен план герцогом Брауншвейгским и
некоторыми изменниками из Парижа, согласно которому как только новый набор
будет закончен и все мужчины, назначенные на фронт, выедут из Парижа, эти
самые изменники, скрывающиеся уже давно под маской патриотизма, станут во
главе довольно значительной толпы, рассеянной в данное время по Парижу и его
окрестностям, все люди уже давно хотя и никому не известные, оплачиваемые;
что эти неведомые предводители во главе неведомой толпы, должны были открыть
тюрьмы, вооружить узников, пойти в Тампль, освободить королевскую фамилию и
провозгласить короля; а также убить всех патриотов, оставшихся в Париже и
возможно большее количество женщин и детей тех, которые пошли сражаться с
врагами своей родины".
Вот какую нелепую сказку распространяли в народе, чтобы оправдать избиение в
тюрьмах, возбудить чернь к продолжению этой резни и помешать всякому
сопротивлению.
Сильное впечатление, произведенного манифестом герцога Брауншвейгского,
соединенное с другими причинами тревоги, укрепляет доверие к только что
прочитанной басне и допускает избиение.
Кто-то сказал мне сегодня, что "тем мужчинам, которым приходится разлучаться
со своими женами и детьми, вполне естественно позаботиться об их безопасности
и принять самые сильные меры, чтобы уберечь их от ножа убийц".
Один из моих друзей сказал мне, что, проходя мимо Аббатства, он видел, как
убивали некоторых узников: их били сначала по голове, затем прикололи пиками;
затем он видел, как много трупов вытащили на улицу и взвалили на телегу. Так
как мы были довольно близко от Аббатства, в то время как он мне это
рассказывал, то он прибавил, что если я только хочу, то могу туда пойти
безбоязненно. Мы вместе пошли на улицу Аббатства и я увидел у дверей около
двухсот человек, стоявших в качестве обыкновенных зрителей; но, как только я
подошел ближе, я почувствовал такой ужас перед тем зрелищем, свидетелем
которого я должен был сделаться, что я тотчас же повернул обратно и покинул
эту улицу вместе со многими другими людьми, которые, как мне казалось,
разделяли мой ужас.
Но почему, однако, не протестуют против такой жестокости? Где министр
юстиции? Почему начальник национальной гвардии не получил указания идти в
тюрьмы с вооруженной силой? Почему позволяют этим убийцам продолжать их
преступления с уверенностью, какую может иметь лишь исполнитель закона, в то
время, когда он карает преступника, которого приговорил суд.
Ужасное избиение узников происходило также и в Ла Форс; кто-то на улице,
рассказывая мне подробности, прибавил, что народ все-таки внес известную долю
справедливости в свою месть, потому что все арестованные за долги, или же за
легкие преступления, были отделены от прочих и пощажены, и что жертвы были
только среди изменников и хорошо известных преступников. Бывший со мною мой
лакей, слышавший этот разговор, злоречиво вставил свое словечко: "ну, не
говорил ли я вам, господин, народ справедлив!" Как раз в этот момент я увидел
приближающуюся толпу и узнал, что она несет надетую на пику голову принцессы
де Ламбаль, а тело ее волочится по улицам.
Я убежал от этого ужасного зрелища и тотчас же отправился к г. Франсуа,
депутату Национального собрания, которого я хорошо знал. Я нашел его очень
опечаленным происходящими позорными и варварскими сценами. Я сказал ему, что
мы уже заручились паспортами из отдела Quatre-Nations, но что нам дали
понять, что нас могут все-таки остановить у заставы. Я известил его, что уже
писал по этому поводу министру Ле Брен, но что я был бы очень доволен, если
бы он поговорил с ним сам, для того, чтобы я получил приказ, благодаря
которому мы бы могли избегнуть всех затруднений, могущих нам представиться
либо у парижских застав, либо в других городах по пути нашего следования.
В тот же вечер я разговаривал со многими из находившихся в тюрьме во время
убийства г-жи де Ламбаль.
Эта несчастная женщина находилась в постели, когда ей велено было предстать
перед чем-то вроде трибунала, заседавшем на дворе тюрьмы и назначенным
народом, как ей сказали, для суда над узниками.
Однако лицо, которому было поручено передать ей это известие, сказало ей, что
ее предполагают перевести в Аббатство; она ответила, что если ее приговорили
к тюремному заключению, то она чувствует себя одинаково хорошо, как в этой,
так и во всякой другой тюрьме и что, будучи не совсем здоровой, она бы хотела
остаться в постели.
Тогда ей объявили, что она должна немедленно встать, чтобы предстать перед
трибуналом. Она попросила людей в форме национальной гвардии, принесших ей
это новое известие, выйти, чтобы дать ей возможность одеться, после чего она
последует за ними; они вышли и через несколько минут отвели ее к мнимым
судьям. Говорят, что эти судьи старались вынудить у нее хоть какое-нибудь
признание, которое бы послужило поводом для обвинения королевы, однако эта
надежда была обманута; но так как против нее не было никакого определенного
обвинения, то ее вернули обратно, как говорят многие, без малейшего намерения
со стороны судей убить ее. Весьма вероятно, что если они и отдали приказ об
убийстве, то они и не приняли никаких мер, чтобы спасти ее, так как в то
время, когда ее повели из тюрьмы в числе других жертв, приговоренных к смерти
и приводивших ее в ужас, один из убийц ударил ее по голове, а другой отсек ей
саблей голову. Затем несколько убийц, ее окружавших, отнесли ее труп на
смежный двор, откуда, после целой массы надругательств, о которых стыд не
позволяет писать, кровавая чернь потащила его по улицам. Голова, насаженная
на пику, была отнесена в Тампль, с обдуманной заранее целью напугать видом
этой ужасной вещи королевскую фамилию, в особенности же королеву. Право, я
думаю, что нужно создать какой-нибудь новый язык, чтобы можно было выразить
словами столь неслыханное злодеяние.
Однако этот последний поступок настолько утончен, что он не может исходить из
кипучей злобы черни; его должны были выдумать те, которые возвели жестокость
в систему и специализировались в затрагивании самых чувствительных струн
человеческого сердца.
Лица, охранявшие королевскую фамилию, подумали в первый момент, что
замышляется какое-то насилие над членами этой семьи. Муниципальные комиссары
подошли к толпе, обратились к ней с речью и всякими способами пытались
помешать ей приникнуть во двор Тампля; указывая на трехцветную ленту,
пересекавшую дверь, они говорили, что надеются, что такие хорошие патриоты,
как те, из которых состоит толпа, отнесутся с должным уважением к такой
патриотической преграде.
Они прочитали толпе надпись на этой ленте: "Граждане, вы, умеющие соединить
справедливую месть с любовью к порядку, уважайте эту преграду; без нее
невозможна охрана; она отвечает за нас".
Приказания, по которым действовала эта толпа, не касались, очевидно,
королевской фамилии; иначе они бы, конечно, не остановились ни перед
патриотической лентой, ни перед любовью к порядку.
Один из них сказал: "что они вовсе не хотели какое-либо насилие над
заключенными в Тампле; но они настоятельно требовали, чтобы один из них был
впущен во двор, для того, чтобы продемонстрировать перед окнами камер
принесенную ими голову, чтобы те, которые составляли заговоры против родины,
были свидетелями того, к какому ужасному результату привели их преступления".
Офицеры согласились на это варварское требование; только двое из них
догадались пойти и предупредить королевскую фамилию, немедленно после чего
голова была пронесена сначала перед окнами королевы, а затем и по всему
двору.
Мне говорили, что королева сейчас же упала в обморок, а сестра короля (m-me
Elisabeth) до сих пор еще сильно потрясена этим ужасным зрелищем.
Всем была известна дружба, существовавшая между ее величеством и принцессой
де Ламбаль; эта необычайная привязанность заставила злополучную женщину,
находившуюся в безопасном месте, вернуться во Францию к королеве, несчастья
которой требовали дружеских утешений. По видимому, эта геройская
привязанность послужила единственной причиной убийства г-жи де Ламбаль,
потому что ее дочь, г-жа де Турзель, и многие другие дамы, находившиеся в
тюрьме, были пощажены. Ярость, выказываемая этими злодеями по отношению к
королеве насколько ужасна, настолько же и несправедлива. Убив ее подругу
только за то, что та была ее другом, они сочли еще недостаточным то горе,
которое должно было причинить ей подобное известие, понадобилось еще
разорвать ей сердце самым ужасным зрелищем.
Из Тампля голову г-жи де Ламбаль понесли в Пале-Рояль, очевидно для того,
чтобы ее признали живущие там. Впоследствии я говорил по этому поводу с
лицами, которые в то время там находились.
Несмотря на то, что г-жа де Ламбаль приходилась близкой родственницей владельцу
этого дворца[2], горе, причиненное этим
зрелищем, как я слышал, не очень сильно повредило его здоровью.
Слухи об этой резне достигли Бисетра, и несчастные, заключенные там в большом
количестве, приготовились к защите. Мне говорили, что туда должны были
доставить несколько пушек для того, чтобы обеспечить народу полнейшую
безопасность во время этой резни. Слухи так многочисленны и так разнообразны,
что совершенно невозможно достоверно узнать ни о количестве жертв, ни какие-
либо другие подробности. Попробую произвести расследование многих фактов, о
которых я имею лишь неопределенные и сомнительные сведения.
Во Франции с самого начала революции, и особенно с 10 августа, происходили
такие вещи, которые, в связи с теми, которые сейчас происходят, способны
заставить сильно призадуматься самого ярого поборника свободы и заставить его
хорошо взвесить все обстоятельства, прежде чем начать побуждать к свержению
или же к перемене власти в какой бы то ни было стране, где закон и порядок
имеют еще хоть сколько-нибудь сносное влияние.
Рассуждение это не должно применяться к такой счастливой конституции, которая
в себе самой содержит верное, ясное и благое лекарство против злоупотреблений
и беспорядков, неизбежных при перемене обстоятельств даже и при самом лучшем
образе правления. Главное достоинство удачно составленной конституции состоит
в том, что она располагает такими ценными средствами для самоисправления. Не
надо, однако, опрометчиво пользоваться этими средствами; не надо применять и
лекарства, если нет в том крайней нужды; но если мне скажут, что их никогда
не должно применять, то я признаю, что я не смогу понять преимущества,
которое дает конституции наличность этих неоценимых средств; сокращая их,
можно было бы выгадать разве только то, что правительственный аппарат
оказался бы упрощенным.
Если восстание есть предлагаемое средство, то гипотеза меняется; и независимо
от какой бы то ни было личной причины, всякий беспристрастный человек очень
основательно поразмыслит, прежде чем принять меры, от которых зависит счастье
или несчастье многих миллионов его сограждан.
При той отвратительной системе притеснений, под гнетом которой стонала
Франция до революции, системе, где многочисленное сословие было избавлено от
налогов и, не будучи свободным само по себе, изощрялось в самых разнообразных
притеснениях по отношению к другим, бывшим в еще большей неволе, чем они; при
системе, где другое сословие владело лучшими участками национальной
территории и где судьбы и состояния были так различны, что в большинстве
случаев чудовищные вознаграждения получали те, которые едва только
прикасались к тем делам, которые им поручались, в то время как человек,
верный своим обязанностям, прозябал в самой ужасной бедности; при системе,
где воля одного человека могла повелевать законом, и одного его приказания
было достаточно для того, чтобы вырвать любого гражданина из лона его семьи и
бросить его в тюрьму на много лет, а иногда на целую жизнь, - при этой
системе, в стране, где существовал подобный образ правления, восстание,
будучи единственным средством, может быть не только оправданным, но, начиная
с момента, когда к этому представится удобный случай, является даже
обязанностью каждого человека, любящего свою родину и человеческий род.
Необходимость полной перемены правления во Франции не будет никем
оспариваться; и революция, начатая в 1789 г., будет одобрена большей частью
тех людей, которые готовы порицать события 20 июня и 10 августа, находя их
совершенно излишними и несправедливыми.
Направить необузданную чернь во дворец короля для того, чтобы, терроризируя
его, помешать ему использовать право возражения, veto, присвоенное ему
конституцией, которая предоставила ему и свободное пользование этим правом,
это то, чего никогда нельзя будет оправдать; убить его охрану, отрешить его
от власти, бросить его со всей семьей в тюрьму только потому, что его стража
хотела воспротивиться вторичному вторжению черни во дворец - всего этого, я
думаю, никакой беспристрастный человек не сможет никогда одобрить и этого
никакие измены, на которые будто бы указывают бумаги, найденные в кабинете 10
августа, не смогут никогда оправдать.
На Людовика XVI никогда не смотрели как на беспринципного человека, или как
на человека с необузданным честолюбием. Я не могу помешать себе думать, что
он был очень удовлетворен конституцией и что всем известная набожность его
никогда бы не позволила ему нарушить клятвы для уничтожения этой конституции.
Но те, которые вызывали восстания, наложили неизгладимое пятно на свою родину
и втянули ее, вероятно, в пропасть полную ужасов и несчастий.
Чернь служила им орудием для распространения ужаса и для достижения власти;
при ее же посредстве они надеются сохранить себе эту власть; но такое орудие
часто бывает гибельным для тех, кто его употребляет; этим орудием никогда ни
они, ни другие не будут управлять по своему желанию. Это все равно, что
сказать океану, взбаламученному бурями: мы хотим, чтобы волны поднялись на
известную высоту и там остановились. Великий Боже! И если эти кровавые
подстрекатели сейчас и остановятся, то разве не достигли они уже самых
ужасных крайностей! Какую от этого пользу может ожидать Франция для своего
правления? Какое изменение будет достойно цены того позора, который наложили
на нацию все ужасы прошедшей ночи и этого постыдного дня 3 сентября?
АКТ ТРЕТИЙ.
Красное колесо террора.
20 апреля 1792 была объявлена война Австрии. Неудачное начало ее вызвало
возмущение парижской толпы, обвинявшей короля, что он тайно действует за одно
с Австрией. 10 августа Тюльерииский дворец был взят приступом, и король
должен был искать защиты у законодательного собрания, которое объявило его
лишенным власти. Во главе правительства поставлен временный исполнительный
совет, в котором главную роль играл опиравшийся на парижскую коммуну. Весть о
сдаче крепости Вердена вызвала новую ярость парижской черни, ворвавшейся в
тюрьмы и учинившей кровавую расправу над несколькими тысячами политических
заключенных (сентябрьские убийства). 20 сентября одержал при Вальми победу
над пруссаками, имевшую громадное значение для поднятия престижа
революционной Франции. Того же числа собрался национальный конвент, в котором
власть принадлежала якобинцам, опиравшимся на парижскую чернь; они добились
осуждения и казни короля (21 января 1793), свергли жирондистов. Началась
эпоха террора; открытый 9 марта 1793 революционный трибунал предал тысячи
людей гильотине. Комитет общественного спасения, учрежденный 6 апреля,
подавил восстание в провинциях потоками крови; объявлена отмена христианской
церкви. Дюмурье победой при Жемаппе завоевал Бельгию, а Кюстин осадил Трир,
Майнц и Франкфурт, 1793 образовалась первая коалиция против Франции,
австрийцы победой при Неервиндене (18 марта) вернули Бельгию, а пруссаки (23
июля) Майнц; но одновременно выставил 14 армий и после сражения при Флерюсе
(26 июня 1794) французы вновь заняли Бельгию и Нидерланды; 1795 Пруссия
заключила с Францией Базельский мир.
17 сентября 1793 года Конвент принимает "Закон о подозрительных",
предписывающий брать под арест и содержать в тюрьме за их собственный счет
всех лиц, кто "своим поведением, связями, речами или сочинениями проявляют
себя сторонниками тирании и врагами свободы". Наличие и степень их виновности
отныне определяет не закон, а "революционная совесть судей", в результате
чего политические процессы следуют один за другим.
16 октября на гильотину отправляется королева Мария-Антуанетта, а 31 октября
начинается процесс девятнадцати видных жирондистов, которые, защищаясь,
произносят речи и требуют вызова свидетелей. Суд грозит затянуться - и
общественный обвинитель при Революционном трибунале Фукье-Тенвиль обращается
в Конвент, требуя "устранить мешающие формальности". Конвент упрощает
судопроизводство - по его решению отныне ни одно дело в трибунале не
рассматривается более трех дней, а затем "теоретическое обоснование"
якобинской мясорубке дает Робеспьер.
"Конституционное правительство, - говорит он, - действует в условиях мира и
упроченной свободы и его главным принципом является соблюдение
конституционных свобод и гарантий; революционное правительство действует в
условиях войны и революции и не может допустить применения конституционных
свобод и гарантий, так как им могли бы воспользоваться враги свободы." Тут
даже не требуется что-либо комментировать - настолько ясна и прозрачна
"революционная логика" бывшего адвоката....
Воистину, "страх диктует принятие террора - так хочется закрыть глаза и
крушить врагов направо и налево", как напишет впоследствии Анатолий Гладилин
в прекрасной книге "Евангелие от Робеспьера". Историки расходятся во мнениях
на "статистику террора" - называют цифры от 70 до 500 тысяч заключенных, но
данные о казненных точны: с марта 1793 по август 1794 года по приговорам
Революционного трибунала и "военных комиссий" в департаментах казнены 16594
человека, а общее количество жертв террора - 35-40 тысяч человек. Неизбежным
становится и то, что сами вожди революции один за другим отправляются вслед
за своими врагами: 5 апреля 1794 года - казнены Жорж Дантон и Камилл Демулен,
13 апреля - Эбер, Шометт и Эро де Сешель ...
22 прериаля (10 июня) 1794 года в Конвент от имени Комитета общественного
спасения вносится законопроект о новой организации Революционного трибунала.
За все преступления, подлежащие ведению трибунала, отныне полагается лишь
одно наказание: смертная казнь. Отменяется предварительный допрос подсудимых,
им не назначаются защитники, суду предоставляется право не вызывать
свидетелей, а основанием для вынесения приговора теперь признается "всякая
улика, в устной или письменной форме, естественно вызывающая уверенность
всякого справедливого и просвещенного ума". Трудно удержаться от более
поздних аналогий, не правда ли?
"Красное колесо" террора раскручивается - если за 14 месяцев, с 10 марта 1793
года по 10 июня 1794 года в Париже гильотинирован 1251 человек, то за три
следующих месяца - до 27 июля 1794 года - уже 1376. 23 июля парижская Коммуна
в очередной раз уменьшает максимум заработной платы - и это, похоже,
переполняет чашу терпения: больше за "Неподкупного" (давнее прозвище
Робеспьера) не вступится народ Парижа. 26 июля Робеспьер снова на трибуне
Конвента - с очередным требованием "наказать изменников, очистить Комитет
общественного спасения и сам Конвент, сокрушить все клики и воздвигнуть на их
развалинах мощь справедливости и свободы", что явно предвещает слушателям
новые аресты и казни. Теперь все его противники понимают: промедление смерти
подобно, сейчас или никогда. Или они уничтожат обезумевшего от крови
"Неподкупного", или маховик террора не остановится, пока весь Конвент не
падет его жертвой.
АКТ ЧЕТВЕРТЫЙ.
Крестный путь Максимилиана Робеспьера.
До поздней ночи противники Робеспьера совещаются, составляя заговор. И когда
утром 9 термидора (27 июля) 1794 года на трибуну Конвента поднимается Сен-
Жюст, его и Робеспьера встречают криками "Долой тирана!". Робеспьер требует
слова - но поздно: Конвент, вспомнивший о своей силе и осмелевший от
храбрости, принимает декреты об аресте верных Робеспьеру командующего
Национальной гвардии генерала Анрио и председателя Революционного трибунала
Дюма, а затем единогласно принимает декрет об аресте самого Робеспьера, его
младшего брата Огюстена, Сен-Жюста, Кутона и Леба.
Руководство Коммуны пытается поднять людей на защиту Неподкупного и других
арестованных, часть верных ей национальных гвардейцев освобождает депутатов
из тюрьмы и приводит в Парижскую ратушу - но ... пока Робеспьера уговаривают
написать воззвание к армии и приказать штурмовать Конвент, начинается дождь и
гвардейцы расходятся по домам. Коммуна не решается начать бой - но на него
решается Конвент: Робеспьер с товарищами и сама Коммуна объявляются вне
закона, а на защиту Конвента постепенно стягиваются лояльные части
Национальной гвардии. Еще несколько часов - и раненный при повторном аресте
Робеспьер и еще 22 человека доставлены в Революционный трибунал. На этот раз
- редчайший случай в истории - законодательная власть торжествует над
исполнительной, хотя и ненадолго.
Как знать - вспомнятся ли Робеспьеру на его Via Dolorosa, Крестном пути к
ножу гильотины собственные пламенные речи об упрощении революционного
судопроизводства? Может быть, что-то шевельнется в душе бывшего адвоката,
когда трибунал перед казнью ограничится лишь удостоверением личности
обвиняемых? Всплывут ли в памяти Сен-Жюста его слова в Конвенте "Борясь с
врагами, не выбирайте средств", когда тележка с приговоренными приблизится к
месту казни?
Мятежники торопятся - уже вечером 10 термидора (28 июля) 1794 года все
арестованные прощаются с жизнью, единодушным декретом Конвента упраздняется
Коммуна и разгоняется Якобинский клуб (через день он откроется снова, но
будет лишь бледной тенью минувшего величия). А как же народ? Народ ликует,
радуюсь аресту тирана и связывая с этим надежду на прекращение террора и
отказ от ненавистного "максимума". Даже коммунист Гракх Бабеф восторгается
падением "диктатуры Робеспьера", надеясь, что "свержение диктатора откроет
путь к восстановлению прав, предоставленных народу конституцией" ...
Кто приходит на смену режиму Робеспьера? Богачи, нажившиеся во время
революции на скупке и перепродаже земель из фонда национальных имуществ и
перепродаже продовольствия (как же нам это знакомо!). Они тоже стоят за
республику - но за "республику для богатых", где устранены все ограничения
экономической свободы и свободы предпринимательства.
Первого августа 1794 года Конвент аннулирует закон от 22 прериаля, которым
было до предела "упрощено" судопроизводство, после чего под арест идет сам
Палач Революции Фукье-Тенвиль. Затем восстанавливаются некоторые обычные
формы судопроизводства - скажем, теперь требуется не просто сослаться на
якобы, достаточность улик для всякого "просвещенного ума", но и доказать
наличие у обвиняемых "контрреволюционного умысла". Но, по большому счету,
террор полностью не прекращается - скорее, он меняет окраску: вместо
"красного" террора якобинцев приходит "белый" террор термидорианцев,
направленный против ненавистных революционных комиссаров, хотя масштабы его и
несравнимы с прежним.
12 ноября 1794 года окончательно закрывается Якобинский клуб, а в провинциях
начинается настоящая охота за бывшими якобинцами и массовые убийства. Маятник
идет на "обратный ход" - в феврале 1795 года из зала Конвента выбрасывается
бюст Марата, а 24 декабря Конвент отменяет систему максимума и
восстанавливает полную свободу торговли. Мгновенно инфляция из скрытой
переходит в открытую форму - цены на товары массового спроса поднимаются во
много раз, к апрелю 1795 года инфляция составляет уже 1250% по сравнению с
декабрем 1793-го, и продолжает увеличиваться.
20-21 мая 1795 года в Париже вспыхивает безнадежное восстание - толпы народа
требуют "Хлеба и Конституции 1793 года!" и успевают даже ворваться в Конвент,
завладевая скамьями депутатов и приступая к собственному "законотворчеству".
Однако, в зал под барабанный бой вступают национальные гвардейцы и последние
попытки якобинцев вернуться к власти завершаются коллективным самоубийством
шести лидеров восставших, "последних монтаньяров", уже ожидающих казни.
АКТ ПЯТЫЙ.
Да здравствует император!
1795 год был одним из решающих поворотных лет в истории Французской
буржуазной революции. Буржуазная революция, низвергнув абсолютистско-
феодальный строй, лишилась 9 термидора самого острого своего оружия -
якобинской диктатуры, и, добившись власти, став на путь реакции, буржуазия
блуждала в поисках новых способов и форм прочного установления своего
владычества. Термидорианский Конвент в зиму 1794/95 г. и весной 1795 г.
неуклонно передвигался в политическом смысле слева направо. Буржуазная
реакция еще далеко не была так сильна и так смела в конце лета 1794 г.,
тотчас после ликвидация якобинской диктатуры, как поздней осенью того же 1794
г., а осенью 1794 г. правое крыло Конвента не говорило и не действовало и
вполовину так свободно и бесцеремонно, как весной 1795 г. В то же время все
разительнее делался бытовой контраст в эту страшную голодную зиму и весну
между люто голодавшими рабочими предместьями, где матери кончали с собой,
предварительно утопив или зарезав всех своих детей, и развеселой жизнью
буржуазии, попойками и кутежами, обычными для "центральных секций", для тучи
финансистов, спекулянтов, биржевых игроков, больших и малых казнокрадов,
высоко и победно поднявших свои головы после гибели Робеспьера.
Два восстания, исходившие из рабочих предместий и прямо направленные против
термидорианского Конвента, грозные вооруженные демонстрации, перешедшие
дважды -12 жерминаля (1 апреля) и 1 прериаля (20 мая) 1795 г. - в прямое
нападение на Конвент, не увенчались успехом. Страшные прериальские казни,
последовавшие за насильственным разоружением Сент-Антуанского предместья,
надолго прекратили возможность массовых выступлений для плебейских масс
Парижа.
И, конечно, разгул белого террора неизбежно воскресил потерянные было надежды
"старой", монархической части буржуазии и дворянства: роялисты предположили,
что их время пришло. Но расчет был ошибочный. Сломившая парижскую плебейскую
массу буржуазия вовсе не затем разоружала рабочие предместья, чтобы облегчить
триумфальный въезд претендента на французский престол, графа Прованского,
брата казненного Людовика XVI. Не то, чтобы собственнический класс Франции
дорожил хоть сколько-нибудь республиканской формой правления, но он очень
дорожил тем, что ему дала буржуазная революция. Роялисты не хотели и не могли
понять того, что совершилось в 1789-1795 гг., что феодализм рухнул и уже
никогда не вернется, что начинается эра капитализма, и что буржуазная
революция положила непроходимую пропасть между старым и новым периодами
истории Франции и что их реставрационные идеи чужды большинству городской и
сельской буржуазии. В Лондоне, Кобленце, Митаве, Гамбурге, Риме - во всех
местах скопления влиятельных эмигрантов - не переставали раздаваться голоса о
необходимости беспощадно карать всех, принимавших участие в революции. Со
злорадством повторялось после прериальского восстания и диких проявлений
белого террора, что, к счастью, "парижские разбойники" начали друг друга
резать и что роялистам нужно нагрянуть, чтобы без потери времени перевешать и
тех и других - и термидорианцев и оставшихся монтаньяров. Нелепая затея
повернуть назад историю делала бесплодными все их мечты, осуждая на провал
все их предприятия. Людей, покончивших 9 термидора с якобинской диктатурой, а
1-4 прериаля - с грозным восстанием парижских санкюлотов всех этих Тальенов,
Фреронов, Бурдонов, Буасси д'Англа, Баррасов, - можно было совершенно
справедливо обвинить и в воровстве, и в животном эгоизме, и в зверской
жестокости, и в способности на любую гнусность, но в трусости пред роялистами
их обвинять было нельзя. И когда поторопившиеся роялисты при деятельной
поддержке Вильяма Питта организовали высадку эмигрантского отряда на
полуострове Киберон (в Бретани), то руководители термидорианского Конвента
без малейших колебаний отправили туда генерала Гоша с армией и после полного
разгрома высадившихся сейчас же расстреляли 750 человек из числа захваченных.
Роялисты после этого разгрома вовсе не сочли своего дела потерянным. Не
прошло и двух месяцев, как они снова выступили, но на этот раз в самом
Париже. Дело было в конце сентября и в первых числах октября, или, по
революционному календарю, в первой половине вандемьера 1795 г.
Обстановка была такова: Конвент уже выработал новую конституцию, по которой
во главе исполнительной власти должны были стоять пять директоров, а
законодательная власть сосредоточивалась в двух собраниях: Совете пятисот и
Совете старейшин. Конвент готовился ввести эту конституцию в действие и
разойтись, но, наблюдая все более и более усиливающиеся в слоях крупнейшей
"старой" буржуазии монархические настроения и страшась, как бы роялисты,
действуя чуть-чуть умнее и тоньше, не воспользовались этим настроением и не
проникли бы в большом количестве в будущий выборный Совет пятисот,
руководящая группа термидорианцев во главе с Баррасом провела в самые
последние дни Конвента особый закон, по которому две трети Совета пятисот и
две трети Совета старейшин должны были обязательно быть избранными из числа
членов, заседавших до сих пор в Конвенте, и лишь одну треть можно было
выбирать вне этого круга.
Но на этот раз в Париже роялисты были далеко не одни; они находились даже и
не на первом плане ни при подготовке дела, ни при самом выступлении. Это-то и
делало в вандемьере 1795 г. положение Конвента особенно опасным. Против
произвольного декрета, имеющего явной и неприкрыто эгоистической целью
упрочить владычество существовавшего большинства Конвента на неопределенно
долгий срок, выступила довольно значительная часть крупной денежкой
буржуазной аристократии и верхушка буржуазии так называемых "богатых", т. е.
центральных, секций г. Парижа.
Выступили они, конечно, с целью совсем развязаться с той частью
термидорианцев, которая уже не соответствовала настроениям сильно качнувшихся
вправо наиболее зажиточных кругов, как в городе, так и в деревне. В парижских
центральных секциях, взбунтовавшихся внезапно в октябре 1795 г. против
Конвента, признанных, настоящих роялистов, мечтавших о немедленном
возвращении Бурбонов, было, конечно, не очень много, но они, ликуя, видели,
куда направляется, и, восхищаясь, предугадывали, чем кончится это движение.
"Консервативные республиканцы" парижской буржуазии, для которых уже и
термидорианский Конвент казался слишком революционным, расчищали дорогу
реставрации. И Конвент сразу же, начиная с 7 вандемьера (т. е. с 29
сентября), когда стали поступать тревожнейшие сведения о настроениях
центральных частей Парижа, увидел прямо перед собой грозную опасность. В
самом деле: на кого он мог опереться в этой новой борьбе за власть? Всего за
четыре месяца до того, после зверской прериальской расправы с рабочими
предместьями, после длившихся целый месяц казней революционных якобинцев,
после полного и проведенного с беспощадной суровостью разоружения рабочих
предместий, - Конвент не мог, разумеется, рассчитывать на активную помощь
широких масс.
Рабочие Парижа смотрели в тот момент на комитеты Конвента и на самый Конвент
как на самых лютых своих врагов. Сражаться во имя сохранения власти в будущем
Совете пятисот за двумя третями этого Конвента рабочим не могло бы и в голову
прийти. Да и сам Конвент не мог и помыслить вызвать к себе на помощь
плебейскую массу столицы, которая его ненавидела и которой он страшился.
Оставалась армия, но и здесь дело было неблагополучно. Правда, солдаты без
колебаний везде и всегда стреляли в ненавистных изменников-эмигрантов, в
роялистские шайки и отряды, где бы они их ни встречали: и в нормандских
лесах, и в вандейских дюнах, и на полуострове Кибероне, и в Бельгии, и на
немецкой границе. Но, во-первых, вандемьерское движение выставляло своим
лозунгом не реставрацию Бурбонов, а якобы борьбу против нарушения декретом
Конвента самого принципа народного суверенитета, принципа свободного
голосования и избрания народных представителей, а во-вторых, если солдаты
были вполне надежными республиканцами и их только сбивал или мог сбить с
толку ловкий лозунг вандемьерского восстания, то с генералами дело обстояло
значительно хуже. Взять хотя бы начальника парижского гарнизона генерала
Мену. Одолеть налетом Антуанское рабочее предместье 4 прериаля, покрыть город
бивуаками, арестовывать и отправлять на гильотину рабочих целыми пачками -
это генерал Мену мог сделать и делал с успехом; и когда вечером 4 прериаля
его войска с музыкой проходили, уже после победы над рабочими, по центральным
кварталам столицы, а высыпавшая на улицу нарядная публика с восторгом
приветствовала и самого Мену и его штаб, то здесь было полное единение сердец
и слияние душ между теми, кто делал овацию, II тем, кто был предметом овации.
Мену мог чувствовать себя вечером 4 прериаля представителем имущих классов,
победивших враждебную неимущую массу, предводителем сытых против голодных.
Это было ему ясно, понятно и приятно. Но во имя чего он будет стрелять
теперь, в вандемьере, в эту самую, некогда его приветствовавшую, нарядную
публику, плотью от плоти и костью от кости которой он сам является? Если
между Мену и термидорианским Конвентом можно было бы установить какую-нибудь
разницу, то именно в том, что этот генерал был значительно правее,
реакционнее настроен, чем самые реакционные термидорианцы. Центральные секции
домогались права свободно избрать более консервативное собрание, чем Конвент,
и расстреливать их за это генерал Мену не захотел.
И вот в ночь на 12 вандемьера (4 октября) термидоианские вожди слышат
ликующие крики, несущиеся со всех сторон: демонстративные шествия,
громогласные восторженные восклицания распространяют по столице известие, что
Конвент отказывается от борьбы, что можно будет обойтись без сражения на
улицах, что декрет взят назад и выборы будут свободны. Доказательство
приводится одно единственное, но зато неопровержимое и реальнейшее: начальник
вооруженных сил одной из центральных секций Парижа (секция Лепеллетье), некто
Делало, побывал у генерала Мену, переговорил с ним, и Мену согласится на
перемирие с реакционерами. Войска уводятся в казармы, город во власти
восставших.
Но ликование оказалось преждевременным. Конвент решил бороться. Сейчас же, в
ту же ночь на 13 вандемьера, по приказу Конвента генерал Мену был отставлен и
тут же арестован. Затем Конвент назначил одного из главных деятелей 9
термидора, Барраса, главным начальником всех вооруженных сил Парижа. Сейчас
же, ночью, нужно было начать действовать, потому что возмутившиеся секции,
узнав об отставке и аресте Мену и, поняв, что Конвент решил бороться, со
своей стороны, без колебаний и с лихорадочной поспешностью стали скопляться в
ближайших к дворцу Конвента улицах и готовиться к утреннему бою. Их победа
казалась и им, и их предводителю Рише-де-Серизи, и даже многим в самом
Конвенте почти несомненной. Но они плохо рассчитали.
Барраса современники считали как бы коллекцией самых низменных страстей и
разнообразнейших пороков. Он был и сибарит, и казнокрад, и распутнейший
искатель приключений, и коварный, беспринципный карьерист и всех прочих
термидорианцев превосходил своей продажностью (а в этой группе занять в
данном отношении первое место было не так-то легко). Но трусом он не был. Для
него, очень умного и проницательного человека, с самого начала вандемьера
было ясно, что начавшееся движение может приблизить Францию к реставрации
Бурбонов, а для него лично это обозначало прямую опасность. Дворянам,
пошедшим в революцию, вроде него, было очень хорошо известно, какой
ненавистью пылают именно к таким отщепенцам от своего класса роялисты.
Итак, нужно было дать немедленно, через несколько часов, бой. Но Баррас не
был военным. Необходимо было сейчас же назначить генерала. И тут Баррас
совершенно случайно вспомнил худощавого молодого человека в потертом сером
пальто, который несколько раз являлся к нему в последнее время в качестве
просителя. Все, что Баррас знал об этом лице, сводилось к тому, что это -
отставной генерал, что он отличился под Тулоном, но что потом у него вышли
какие-то неприятности и что сейчас он перебивается с большим трудом в
столице, не имея сколько-нибудь значительного заработка. Баррас приказал
найти его и привести. Бонапарт явился, и сейчас же ему был задан вопрос,
берется ли он покончить с мятежом. Бонапарт просил несколько минут на
размышление. Он не долго раздумывал, приемлема ли для него принципиально
защита интересов Конвента, но он быстро сообразил, какова будет выгода, если
он выступит на стороне Барраса, и согласился, поставив одно условие: чтобы
никто не вмешивался в его распоряжения. "Я вложу шпагу в ножны только тогда,
когда все будет кончено", - сказал он.
Он был тотчас назначен помощником Барраса. Ознакомившись с положением, он
увидел, что восставшие очень сильны и опасность для Конвента огромная. Но у
него был определенный план действий, основанный на беспощадном применении
артиллерии. Позднее, когда все было кончено, он сказал своему другу Жюно
(впоследствии генералу и герцогу д'Абрантес) фразу, показывающую, что свою
победу он приписывал стратегической неумелости мятежников: "Если бы эти
молодцы дали мне начальство над ними, как бы у меня полетели на воздух члены
Конвента!" Уже на рассвете Бонапарт свез к дворцу Конвента артиллерийские
орудия.
Наступил исторический день - 13 вандемьера, сыгравший в жизни Наполеона
гораздо большую роль, чем его первое выступление - взятие Тулона. Мятежники
двинулись на Конвент, и навстречу им загремела артиллерия Бонапарта. Особенно
страшным было избиение на паперти церкви св. Роха, где стоял их резерв. У
мятежников тоже была возможность ночью овладеть пушками, но они упустили
момент. Они отвечали ружейной пальбой. К середине дня все было кончено.
Оставив несколько сот трупов и уволакивая за собой раненых, мятежники бежали
в разных направлениях и скрылись по домам, а кто мог и успел, покинул
немедленно Париж. Вечером Баррас горячо благодарил молодого генерала и
настоял, чтобы Бонапарт был назначен командующим военными силами тыла (сам
Баррас немедленно сложил с себя это звание, как только восстание было
разгромлено).
В этом угрюмом, хмуром молодом человеке и Баррасу и другим руководящим
деятелям очень импонировала та полная бестрепетность и быстрая решимость, с
которой Бонапарт пошел на такое до тех пор не употреблявшееся средство, как
стрельба из пушек среди города в самую гущу толпы. В этом приеме подавления
уличных выступлений он был прямым и непосредственным предшественником
русского царя Николая Павловича, повторившего этот прием 14 декабря 1825 г.
Разница была лишь в том, что царь со свойственным ему лицемерием рассказывал,
будто он ужасался и долго не хотел прибегать к этой мере и будто только
убеждения князя Васильчикова возобладали над его примерным великодушием и
человеколюбием, а Бонапарт никогда и не думал ни в чем оправдываться и на
кого-нибудь сваливать ответственность. У восставших было больше 24 тысяч
вооруженных людей, а у Бонапарта не было в тот момент и полных 6 тысяч, т. е.
в четыре раза меньше. Значит, вся надежда была на пушки; он их и пустил в
ход. Если дошло до битвы, - подавай победу, чего бы это ни стоило. Этого
правила Наполеон всегда без исключения придерживался. Он не любил попусту
тратить артиллерийские снаряды, но там, где они могли принести пользу,
Наполеон никогда на них не скупился. Не экономничал он и 13 вандемьера:
паперть церкви св. Роха была покрыта какой-то сплошной кровавой кашей.
22 августа 1795 года Конвент принимает очередную Конституцию, не скрывая ее
главных целей: обеспечить защиту богатства и собственности. Докладчик
конституционной комиссии Буасси д'Англа говорит в Конвенте: "Мы должны,
наконец, гарантировать собственность богатых, абсолютное равенство - это
химера ... Страна, управляемая собственниками - это страна общественного
порядка". Что же, и это для нас звучит более, чем актуально - не такими ли
доводами обосновывались, мягко говоря, непродуманные экономические реформы?
Согласно новой Конституции, в стране отменяется всеобщее избирательное право,
восстанавливается (достаточно высокий) имущественный ценз и двухстепенная
система выборов - избиратели голосуют отныне лишь за выборщиков.
Законодательная власть в стране вручается Законодательному корпусу (нижняя
палата - Совет пятисот и верхняя - Совет старейшин, утверждающий все
законопроекты нижней), исполнительная - назначаемой Советом старейшин
Директории из пяти человек, в свою очередь назначающей шесть министров. На
местах окончательно упраздняются муниципалитеты - вводятся должности
муниципальных агентов центра, а в каждый департамент назначается подотчетный
только Директории комиссар. Все возвращается на круги своя - выражаясь
современным языком, во Франции вновь воцаряется жесткая "исполнительная
вертикаль".
26 октября 1795 года, объявив предварительно всеобщую амнистию по "делам
революции", Конвент расходится навсегда, а республике остается жить лишь
четыре года: на пороге уже маячит тень Наполеона. Проходит еще четыре года -
и недавний спаситель республики от "врагов внешних и внутренних" генерал
Бонапарт без большого труда разгоняет законодательную власть.
Утром 18 брюмера (9 ноября) 1799 года депутатов обеих палат Законодательного
корпуса срочно вывозят в Сен-Клу, где назначается внеочередное заседание.
Бонапарт предлагает парламенту самораспуститься - но на него бросаются с
кинжалами, и будущий император едва успевает ретироваться. А затем в дело
вступает армия - в зале заседаний появляется Иоахим Мюрат, командующий
солдатам "Вышвырните всю эту свору вон!". После чего под возгласы "Да
здравствует республика!" депутаты, давясь в дверях и выпрыгивая в окна, за
несколько минут ретируются из помещения. Спохватившись, Бонапарт требует
выловить остатки законодателей по окрестным лесам, и наспех собранные
несколько десятков человек срочно "легитимизируют" самороспуск и переход
власти к первому консулу, за что их милостиво соглашаются отпустить с
миром...
Итог переворота прост: на смену шаткому режиму Директории приходит военная
диктатура, в очевидную фикцию превращаются остатки демократических свобод и
конституция, выборность законодательных органов и избирательное право - а
затем 13 декабря созванные Наполеоном и во всем ему послушные
"законодательные комиссии" принимают еще одну Конституцию. Она знаменует
полную и окончательную победу исполнительной власти во главе с тремя
консулами. Два из них, однако, имеют лишь совещательный голос, а вся власть
принадлежит первому консулу - Бонапарту, и она, пожалуй, даже больше той,
которую имел король по "монархической" Конституции 1791 года.
Законодательным органам Франции отныне - как и до 1789 года - отведена роль
декорации и уже никто не строит на этот счет иллюзий. 17 февраля 1800 года
закон об административной реформе ставит крест на выборности местных властей
и вся полнота власти в департаментам передается префектам, супрефектам и
мэрам, назначаемым первым консулом. Характерны (и не могут не вызвать у нас
понятных аналогий) изменения в системе власти: представительная власть в
департаментах и муниципалитетах превращаются в совещательные органы при
префектах и мэрах, а их члены назначаются либо первым консулом, либо самим
префектом. Де-факто блокируется свобода печати - и лишь совсем немного
остается до империи.
Второго августа 1802 года Сенат объявляет Наполеона пожизненным первым
консулом, а 18 мая 1804 года - императором французов. В ноябре того же года
проводится референдум - и за провозглашение Бонапарта императором
высказывается 3.5 миллиона граждан. Против голосует совсем немного - 2579
человек ...
ЭПИЛОГ.
Воистину, благими намерениями вымощена дорога в ад, и чем длиннее тупик - тем
больше он похож на дорогу. Нет сомнения, что вожди французской революции
искренне желали счастья своему народу - и всей душой следовали принципу "цель
оправдывает средства", после чего все их прекраснодушные намерения неизменно
приводили к противоположному результату.
Начав с отстаивания всеобщего избирательного права и передачи реальной власти
представителям народа, якобинцы заканчивают тем, что "из высших соображений"
ликвидируют выборность, сводят робкие попытки самоуправления на местах на
нет, а на все ключевые должности назначают агентов центра.
Начав с провозглашения свободы личности, свободы слова, свободы печати,
свободы совести, якобинцы заканчивают тем, что получив власть, отменяют все
эти свободы из опасений, что "ими воспользуются враги".
Начав с выступлений против смертной казни и всякого насилия, горячо призывая
к тому, чтобы свою правоту можно было отстаивать только путем убеждений,
якобинцы заканчивают крайней нетерпимостью к любому инакомыслию и
установлением режима кровавого террора.
Наконец, начав с борьбы с реальными врагами революции, якобинцы заканчивают
тем, что на гильотину отправляются те, кто просто по-своему видит дальнейшую
судьбу Франции. "Кто не с нами - тот против нас" - и вот уже в очереди на
гильотину вслед за теми, кто "не с нами", выстраиваются те, кто не поспевает
за нами, за ними - те, кто не во всем с нами, и нет конца этой кровавой
цепочке ...
Могло ли случиться иначе? Мы не в силах переписать историю, но мы в силах
хотя бы не повторять пройденное. И да будем мы, живущие в России в конце
двадцатого столетия, бдительны. Ибо тот, кто не помнит о прошлом - неумолимо
обречен на его повторение.
[1] Как известно, 1 - 3 сентября 1792 года
толпою, ворвавшейся в тюрьмы и госпитали Парижа, где находились политические
заключенные, подозреваемые в роялизме, - эти арестанты в большинстве были
перебиты. Вместе с ними погибло не мало и посторонних роялизму лиц. Только 3
сентября власти приняли решительные меры к подавлению бесчинств. Министра
юстиции Дантона долго обвиняли в попустительстве этим эксцессам, но он всегда с
негодованием отвергал эти обвинения.
[2] Филиппу Эгалите, бывшему герцогу Орлеанскому
Страницы: 1, 2
|